Я многое сумел бы простить советской власти. Признание постороннего

Знаю, и я в этом виноват. Лично я. Но я был искренним. Всегда. Или почти всегда. У меня не было никаких политических амбиций, я не стремился к карьере, не выбирал друзей для вхождения в круг «статусных». 
Я наивно представлял себе будущую профессиональную жизнь одномерно и романтически. 
Я хотел быть добрым врачом, читателем в академической библиотеке и слушателем в зале филармонии. И так - всю жизнь. Долгую, спокойную и тихую. 
Я с упоением читал Томаса Манна и Германа Гессе, а не Всеволода Кочетова... был в СССР такой «классик». И я очень не хотел жить в тюрьме. Потому что читал в самиздате Солженицына и Шаламова, слушал новости по «Голосу Америки» и «Свободе».
Я многое сумел бы простить советской власти. Даже глубоко не любя, презирая её. 
В той стране тысячи людей читали самиздат, миллионы регулярно слушали по ночам «вражьи голоса». И члены КПСС, и беспартийные, и комсомольские активисты. Такая была страна. Так, двоедушием жили многие. Миллионы. 
Я - не сумел, переступил грань неофициально дозволенного. Хотя и очень боялся тюрьмы. Эмоции, а не рассудок привели меня к мысли доказать, что Петр Григорьевич Григоренко - психически здоровый человек. Доказал. 
И продолжал надеяться, что чаша тюремная меня минёт.

Увы, за это «антисоветское деяние» пришлось платить. Годами собственной жизни. Странной, жестокой, серой жизни в тюрьме. Яркой, радостной жизни рядом с невиданными прежде людьми. И я платил, ни о чем не сожалея, не стремясь к возвращению в мир сытого страха и сытого двоедушия. Там, в тюрьме, в советской тюрьме меня научили быть свободным. Жить - свободным. В карцерах, с голодовками протеста, с тайно уходящими в самиздат и тамиздат стихами, публицистикой и прозой.

Трудно было возвращаться в Киев. В осклизлую от страха советскую жизнь. Без будущего. В социальное одиночество. В ожидание нового, последнего ареста. Не успели, генсек КПСС Горбачев затеял косметический ремонт. В результате империя распалась.

На референдуме я сказал этому распаду «да». Нет, я не испытывал радость, принимал это как факт, как предусмотренную историей данность. В конце концов, как необходимость для миллионов людей научиться самостоятельно управлять своей жизнью. У меня, бывшего советского зэка, эффективно сопротивлявшегося тоталитарному злу, тогда не было эйфории. Я жил в тревоге.Я не боялся воспитанных империей офицеров КГБ, завербованных ими осведомителей, мелких и крупных партийных работников... Я боялся своих.

Тех, с кем меня соединила судьба в брежневской тюрьме. Когда-то по каким-то своим тихим делам я пришёл в офис «Руха» в Музейном переулке. Там, именно там я понял: советская власть не уйдет. Десятки отрастивших патриотические усы профессиональных комсомольских активистов сновали по коридору с какими-то бумагами, одетый в вышиванку усач категорически не захотел отвечать на мой вопрос, заданный по-русски. Потом я увидел его по телевизору на трибуне парламента. Знавший его вблизи «дважды зэка» Генрих Алтунян пояснил: не ответивший мне активист «Руха» - недавний комсомольский лидер то ли из Луцка, то ли из Ровно.

Увы, я не мог тогда открыть свою душу, утешить свою тревогу у дорогого моего учителя и друга Ивана Алексеевича Свитлычного. Он был тяжко болен. Целенаправленными стараниями председателя украинского КГБ Федорчука Украина лишилась своего единственного морального авторитета. Мозг Ивана умирал. А мне тогда, после посещения Музейного переулка, так нужна была его, мудрого, поддержка... Я сомневался, в такой ситуации идут к Мудрому. Мне не к кому было идти.

Я всегда - субъективен. Таким и должен быть посторонний. Не чужой, а посторонний. Сначала я был таким, осознавая себя евреем в Советской Украине. Затем - читая и слушая запрещенную правду о стране, где жил. После этого - став узником, особо опасным государственным преступником. После, в Музейном переулке, я опять почувствовал себя посторонним. Остро, болезненно осознал: к власти в стране идут те же.

И здесь дело совсем не в политике. Ярко помню искреннюю радость третьесортных советских профессоров, лихо оседлавших коня независимости. Это они, неспособные всерьез конкурировать с коллегами в Ленинграде и Москве, Рязани и Новосибирске, быстренько создали десятки всевозможных академий наук, в том числе и бюджетно финансируемых. Вытесняя одновременно за пределы Украины серьезных ученых, математиков, биологов и технарей, не сумевших в одночасье перейти к преподаванию на украинском языке.

«Учеными» становились партийные аппаратчики, специалисты по научному коммунизму, всерьез осваивавшие премудрости научного национализма. А как взлетели в званиях и в своей государственной полезности многочисленные медицинские слабаки, жадно поглощавшие бюджетные деньги на всевозможные постчернобыльские страшилки.

Это было тогда так патриотично, во всех бедах нашего здравоохранения винить малые дозы радиации. Даже психиатры от этого сытного пирожка кусочек отъели. Имена - известны. Некоторые, дожившие до сих дней, научно попискивают сегодня на темы модного диагноза посттравматического стресса. Дают интервью, пишут статьи. Пугают. Это ведь так патриотично.

Я - посторонний. Это моя судьба, по-видимому. В стране ликующих Чичиковых, торжествующих Бобчинских и Добчинских, в стране, залгавшей саму себя, я всё чаще ухожу в память о своем прошлом. Тюремном прошлом. Где опять и опять говорю о Фолкнере и Кобо Абэ с буржуазными украинскими националистами и прочими жидобандеровцами, где мир резко разделен на правду и ложь, где никто ничего не знает о своем и своей страны будущем. Где все еще живы мои милые друзья Евген Прышляк, Дмитро Басараб, Васыль Пидгородецькый, Ионас Матузевичус, Иварс Грабанс, Саша Чекалин... Там я не был посторонним.

Читайте также:

Я многое сумел бы простить советской власти. Признание постороннего
1/ 2
Oleh